«Шмелев-человек и Шмелев-художник»
Сочинение
«Среднего роста, худощавый, большие серые глаза… Эти глаза владеют всем лицом… склонны к ласковой усмешке, но чаще глубоко серьезные и грустные. Его лицо изборождено глубокими складками-впадинами от созерцания и сострадания… лицо русское,— лицо прошлых веков, пожалуй — лицо старовера, страдальца. Так и было: дед Ивана Сергеевича Шмелева, государственный крестьянин из Гуслиц, Богородского уезда, Московской губернии,— старовер, кто-то из предков был ярый начетчик, борец за веру,— выступал при царевне Софье в «прях», то есть в спорах о вере. Предки матери тоже вышли из крестьянства, исконная русская кровь течет в жилах Ивана Сергеевича Шмелева».
Такой портрет Шмелева дает в своей книжке чуткий, внимательный биограф писателя, его племянница Ю. А. Кутырина. Портрет очень точный, позволяющий лучше понять характер Шмелева-человека и Шмелева-художника. Глубоко народное, даже простонародное начало, тяга к нравственным ценностям, вера в высшую справедливость и одновременно резкое отрицание социальной неправды определяют его натуру.
Один из видных писателей-реалистов, близкий горьковской школе (повести «Гражданин Уклейкин», 1907, и «Человек из ресторана», 1911), Шмелев пережил в пору революции и гражданской войны глубокий нравственно-религиозный переворот.
События Февраля 1917 года Шмелев встретил восторженно. Он совершает ряд поездок по России, выступает на собраниях и митингах. Особенно взволновала его встреча с политкаторжанами, возвращавшимися из мест заключения в Сибири. «Ре-волюциойеры-каторжане,— с гордостью и изумлением писал
Шмелев сыну Сергею, прапорщику артиллерии, в действующую армию,— оказывается, очень меня любят как писателя, и я, хотя и отклонял от себя почетное слово — товарищ, но они мне на митингах заявили, что я — «ихний» и я их товарищ. Я был с ними на каторге и в неволе,— они меня читали, я облегчал им страдания».
Однако Шмелев не верил в возможность скорых и радикальных преобразований в России. «Глубокая социальная и политическая перестройка сразу вообще немыслима даже в культурнейших странах,— утверждал он в письме к сыну от 30 июля 1917 года,— в нашей же и подавно. Некультурный, темный вовсе народ наш не может воспринять идею переустройства даже приблизительно»; «Из сложной и чудесной идеи социализма, идеи всеобщего братства,— говорил он в другом письме,— возможного лишь при новом совершенно культурном и материальном укладе жизни, очень отдаленном, сделали заманку — игрушку-мечту сегодняшнего дня — для одних, для массы, и пугало для имущих и вообще для буржуазных классов».
Октябрь Шмелев не принял и как честный художник писал только о том, что мог искренне прочувствовать (повесть 1918 года о крепостном художнике «Неупиваемая чаша»; проникнутая осуждением войны как массового психоза повесть 1919 года «Это было»). Об отъезде Шмелева в эмиграцию следует сказать особо. О том, что он уезжать не собирался, свидетельствует уже тот факт, что в 1920 году Шмелев покупает в Крыму, в Алуште дом с клочком земли. Но трагическое обстоятельство все перевернуло.
Сказать, что он любил своего единственного сына Сергея —-значит сказать очень мало. Прямо-таки с материнской нежностью относился он к нему, дышал над ним, а когда сын-офицер оказался на германской, в артиллерийском дивизионе,— считал дни, писал нежные письма. «Ну, дорогой мой, кровный мой, мальчик мой. Крепко и сладко целую твои глазки и всего тебя…»; «Проводили тебя (после короткой побывки.— О. М.)—снова из меня душу вынули». Когда многопудовые германские снаряды — «чемоданы» — обрушивались на русские окопы и смерть витала рядом с его сыном, он тревожился, сделал ли его «растрепка», «ласточка» прививку и кутает ли он шею шарфом.
Он учил сына при всех обстоятельствах любить свой народ: «Думаю, что много хорошего и даже чудесного сумеешь увидеть в русском человеке и полюбить его, видавшего так мало счастливой доли. Закрой глаза на его отрицательное (в ком его нет?), сумей извинить его, зная историю и теснины жизни. Сумей оценить положительное».
В 1920 году офицер Добровольческой армии Сергей Шмелев, отказавшийся уехать с врангелевцами на чужбину, был взят в Феодосии из лазарета и без суда расстрелян. И не он один.
Поддавшись безмерному горю утраты, пережив в Крыму голод, мародерство, террор, Шмелев переносит чувства осиротевшего от,ца и потрясенного увиденным гражданина в свое творчество и создает яростные рассказы-памфлеты и памфлеты-повести— «Каменный век» (1924), «На пеньках» (1925), «Про одну старуху» (1925). Центральным произведением этой поры можно считать повесть «Солнце мертвых» (1923), которую сам писатель назвал «эпопеей» и которая по праву считается одним из самых сильных созданий Шмелева. Без преувеличения, не было подобного языка до Шмелева в русской литературе. В автобиографических книгах писатель расстилает огромные ковры, расшитые грубыми узорами сильно и смело расставленных слов, словец, словечек, словно вновь заговорил старый шмелевский двор на Большой Калужской в Москве. Казалось бы, живая, теплая речь. Но это не слог Уклейки-на (одноименная повесть) или Скороходова («Человек из ресторана») , когда язык был продолжением окружающей Шмелева действительности, нес с собою сиюминутное, злободневное, то, что врывалось в форточку и наполняло русскую улицу в пору первой революции. Теперь на каждом слове как бы позолота, теперь Шмелев не запоминает, а реставрирует слова. Издалека, извне восстанавливает он их в новом, уже волшебном великолепии. Отблеск небывшего, почти сказочного (как на легендарном «царском золотом», что подарен был государем императором плотнику Мартыну) ложится ка слова.
Этот великолепный, отстоянный народный язык восхищал и продолжает восхищать. «Шмелев теперь — последний и единственный из русских писателен, у которых еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка,— отмечал в 1933 году А. И. Куприн,— Шмелев изо всех русских самый распрерусский, да еще и коренной, прирожденный москвич, с московским говором, с московской независимостью и свободой духа». Если отбросить несправедливое и обидное для богатой отечественной литературы обобщение — «единственный»,— эта оценка окажется верной и в наши дни.
До конца своих дней чувствовал Шмелев саднящую боль от воспоминаний о Родине, ее природе, ее людях, о русской речи. В его последних книгах — крепчайший настой первородных русских слов, пейзажи-настроения, поражающие своей высокой лирикой, самый лик России, которая ему видится теперь в своей кротости и поэзии: «Этот весенний плеск остался в моих глазах — с праздничными рубахами, сапогами, лошадиным ржаньем, с запахами весеннего холодка, теплом и солнцем. Остался живым в душе, с тысячами Михаилов и Иванов, со всем мудреным до простоты-красоты душевным миром русского мужика, с его лукаво-веселыми глазами, то ясными, как вода, то омрачающимися до черной мути, со смехом и бойким словом, с лаской и дикой грубостью. Знаю, связан я с ним до века. Ничто не выплеснет из меня этот весенний плеск, светлую весну жизни… Вошло — и вместе со мной уйдет» («Весенний плеск», 1928).
При всем том, что «вспоминательные» книги «Богомолье» и «Лето Господне» являются вершиной шмелевского творчества, его произведения эмигрантской поры отмечены заметной неравноценностью. Об этом говорилось и в зарубежной критике. Рядом с поэтичной «Историей любовной» писатель создает на материале первой мировой войны лубочный роман «Солдаты» (1925); вслед за лирическими очерками автобиографического характера («Старый Валаам», 1935) появляется двухтомный роман «Пути небесные» — растянутое повествование о поисках смысла жизни и русской душе. Но даже и в менее сильных художественно произведениях все проникнуто мыслью о России и любовью к ней.
Последние годы своей жизни Шмелев проводит в одиночестве, потеряв любимую жену, испытывая тяжелые физические страдания. Он решает жить «настоящим христианином» и с этой целью 24 июня 1950 года, уже тяжело больной, отправляется в обитель Покрова Божьей Матери, основанную в Бюси-ан-От, в 140 километрах от Парижа. В тот же день сердечный припадок обрывает его жизнь.
Шмелев страстно мечтал вернуться в Россию, хотя бы посмертно. Племянница его, собирательница русского фольклора, Ю. А. Кутырина писала автору этих строк 9 сентября 1959 года из Парижа: «Важный вопрос для меня, как помочь мне — душеприказчице (по воле завещания Ивана Сергеевича, моего незабвенного дяди Вани) выполнить его волю: перевезти его прах и его жены в, Москву, для упокоения рядом с могилой отца его в Донском монастыре…»
Теперь, посмертно, в Россию, на Родину возвращаются его книги.
Такой портрет Шмелева дает в своей книжке чуткий, внимательный биограф писателя, его племянница Ю. А. Кутырина. Портрет очень точный, позволяющий лучше понять характер Шмелева-человека и Шмелева-художника. Глубоко народное, даже простонародное начало, тяга к нравственным ценностям, вера в высшую справедливость и одновременно резкое отрицание социальной неправды определяют его натуру.
Один из видных писателей-реалистов, близкий горьковской школе (повести «Гражданин Уклейкин», 1907, и «Человек из ресторана», 1911), Шмелев пережил в пору революции и гражданской войны глубокий нравственно-религиозный переворот.
События Февраля 1917 года Шмелев встретил восторженно. Он совершает ряд поездок по России, выступает на собраниях и митингах. Особенно взволновала его встреча с политкаторжанами, возвращавшимися из мест заключения в Сибири. «Ре-волюциойеры-каторжане,— с гордостью и изумлением писал
Шмелев сыну Сергею, прапорщику артиллерии, в действующую армию,— оказывается, очень меня любят как писателя, и я, хотя и отклонял от себя почетное слово — товарищ, но они мне на митингах заявили, что я — «ихний» и я их товарищ. Я был с ними на каторге и в неволе,— они меня читали, я облегчал им страдания».
Однако Шмелев не верил в возможность скорых и радикальных преобразований в России. «Глубокая социальная и политическая перестройка сразу вообще немыслима даже в культурнейших странах,— утверждал он в письме к сыну от 30 июля 1917 года,— в нашей же и подавно. Некультурный, темный вовсе народ наш не может воспринять идею переустройства даже приблизительно»; «Из сложной и чудесной идеи социализма, идеи всеобщего братства,— говорил он в другом письме,— возможного лишь при новом совершенно культурном и материальном укладе жизни, очень отдаленном, сделали заманку — игрушку-мечту сегодняшнего дня — для одних, для массы, и пугало для имущих и вообще для буржуазных классов».
Октябрь Шмелев не принял и как честный художник писал только о том, что мог искренне прочувствовать (повесть 1918 года о крепостном художнике «Неупиваемая чаша»; проникнутая осуждением войны как массового психоза повесть 1919 года «Это было»). Об отъезде Шмелева в эмиграцию следует сказать особо. О том, что он уезжать не собирался, свидетельствует уже тот факт, что в 1920 году Шмелев покупает в Крыму, в Алуште дом с клочком земли. Но трагическое обстоятельство все перевернуло.
Сказать, что он любил своего единственного сына Сергея —-значит сказать очень мало. Прямо-таки с материнской нежностью относился он к нему, дышал над ним, а когда сын-офицер оказался на германской, в артиллерийском дивизионе,— считал дни, писал нежные письма. «Ну, дорогой мой, кровный мой, мальчик мой. Крепко и сладко целую твои глазки и всего тебя…»; «Проводили тебя (после короткой побывки.— О. М.)—снова из меня душу вынули». Когда многопудовые германские снаряды — «чемоданы» — обрушивались на русские окопы и смерть витала рядом с его сыном, он тревожился, сделал ли его «растрепка», «ласточка» прививку и кутает ли он шею шарфом.
Он учил сына при всех обстоятельствах любить свой народ: «Думаю, что много хорошего и даже чудесного сумеешь увидеть в русском человеке и полюбить его, видавшего так мало счастливой доли. Закрой глаза на его отрицательное (в ком его нет?), сумей извинить его, зная историю и теснины жизни. Сумей оценить положительное».
В 1920 году офицер Добровольческой армии Сергей Шмелев, отказавшийся уехать с врангелевцами на чужбину, был взят в Феодосии из лазарета и без суда расстрелян. И не он один.
Поддавшись безмерному горю утраты, пережив в Крыму голод, мародерство, террор, Шмелев переносит чувства осиротевшего от,ца и потрясенного увиденным гражданина в свое творчество и создает яростные рассказы-памфлеты и памфлеты-повести— «Каменный век» (1924), «На пеньках» (1925), «Про одну старуху» (1925). Центральным произведением этой поры можно считать повесть «Солнце мертвых» (1923), которую сам писатель назвал «эпопеей» и которая по праву считается одним из самых сильных созданий Шмелева. Без преувеличения, не было подобного языка до Шмелева в русской литературе. В автобиографических книгах писатель расстилает огромные ковры, расшитые грубыми узорами сильно и смело расставленных слов, словец, словечек, словно вновь заговорил старый шмелевский двор на Большой Калужской в Москве. Казалось бы, живая, теплая речь. Но это не слог Уклейки-на (одноименная повесть) или Скороходова («Человек из ресторана») , когда язык был продолжением окружающей Шмелева действительности, нес с собою сиюминутное, злободневное, то, что врывалось в форточку и наполняло русскую улицу в пору первой революции. Теперь на каждом слове как бы позолота, теперь Шмелев не запоминает, а реставрирует слова. Издалека, извне восстанавливает он их в новом, уже волшебном великолепии. Отблеск небывшего, почти сказочного (как на легендарном «царском золотом», что подарен был государем императором плотнику Мартыну) ложится ка слова.
Этот великолепный, отстоянный народный язык восхищал и продолжает восхищать. «Шмелев теперь — последний и единственный из русских писателен, у которых еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка,— отмечал в 1933 году А. И. Куприн,— Шмелев изо всех русских самый распрерусский, да еще и коренной, прирожденный москвич, с московским говором, с московской независимостью и свободой духа». Если отбросить несправедливое и обидное для богатой отечественной литературы обобщение — «единственный»,— эта оценка окажется верной и в наши дни.
До конца своих дней чувствовал Шмелев саднящую боль от воспоминаний о Родине, ее природе, ее людях, о русской речи. В его последних книгах — крепчайший настой первородных русских слов, пейзажи-настроения, поражающие своей высокой лирикой, самый лик России, которая ему видится теперь в своей кротости и поэзии: «Этот весенний плеск остался в моих глазах — с праздничными рубахами, сапогами, лошадиным ржаньем, с запахами весеннего холодка, теплом и солнцем. Остался живым в душе, с тысячами Михаилов и Иванов, со всем мудреным до простоты-красоты душевным миром русского мужика, с его лукаво-веселыми глазами, то ясными, как вода, то омрачающимися до черной мути, со смехом и бойким словом, с лаской и дикой грубостью. Знаю, связан я с ним до века. Ничто не выплеснет из меня этот весенний плеск, светлую весну жизни… Вошло — и вместе со мной уйдет» («Весенний плеск», 1928).
При всем том, что «вспоминательные» книги «Богомолье» и «Лето Господне» являются вершиной шмелевского творчества, его произведения эмигрантской поры отмечены заметной неравноценностью. Об этом говорилось и в зарубежной критике. Рядом с поэтичной «Историей любовной» писатель создает на материале первой мировой войны лубочный роман «Солдаты» (1925); вслед за лирическими очерками автобиографического характера («Старый Валаам», 1935) появляется двухтомный роман «Пути небесные» — растянутое повествование о поисках смысла жизни и русской душе. Но даже и в менее сильных художественно произведениях все проникнуто мыслью о России и любовью к ней.
Последние годы своей жизни Шмелев проводит в одиночестве, потеряв любимую жену, испытывая тяжелые физические страдания. Он решает жить «настоящим христианином» и с этой целью 24 июня 1950 года, уже тяжело больной, отправляется в обитель Покрова Божьей Матери, основанную в Бюси-ан-От, в 140 километрах от Парижа. В тот же день сердечный припадок обрывает его жизнь.
Шмелев страстно мечтал вернуться в Россию, хотя бы посмертно. Племянница его, собирательница русского фольклора, Ю. А. Кутырина писала автору этих строк 9 сентября 1959 года из Парижа: «Важный вопрос для меня, как помочь мне — душеприказчице (по воле завещания Ивана Сергеевича, моего незабвенного дяди Вани) выполнить его волю: перевезти его прах и его жены в, Москву, для упокоения рядом с могилой отца его в Донском монастыре…»
Теперь, посмертно, в Россию, на Родину возвращаются его книги.